Миронов Б. Н. Новое видение истории России XVIII- первой половины XIX века. № 11-12.

Материал из Проект Дворяне - Вики

Перейти к: навигация, поиск


Б. Н. Миронов. Новое видение истории России XVIII- первой половины XIX века.


В 1991 г. американские историки Джейн Бурбанк, Реджинальд Зелник, Нэнси Коллман и Ричард Стайте разработали проект, предусматривавший проведение трех конференций под общим названием "Видение, институты и опыт России периода империи" и последующую публикацию докладов. Главная цель состояла в том, чтобы предложить новые подходы, понятия и интерпретации российской истории XVIII- первой половины XIX века. На конференциях было сделано 43 доклада, из которых для сборника - "Императорская Россия: Новые нарративы для империи" 1 - было отобрано всего 12. Во "Введении", написанном редакторами Бурбанк и Ранселом, формулируются новые задачи и цели. Старую историографию предлагают отправить, если не в мусорный ящик, то в лучшем случае - в архив справочной литературы (характерно, что используется слово "morgue", которое переводится на русский и как морг, и как отдел справочной литературы в редакции газеты или журнала), поскольку она была идеологизирована, политизирована и телеологична, исходила из идеи, что раз империя потерпела крах, то всегда и во всем была несостоятельна, и любое событие или явление в ее истории вело к гибели. "Кризис старого режима" и "дорога к революции" - вот две главные идеи, которые мешали исследователям в объективном изучении истории.

Какие же альтернативы прелагают авторы? Междисциплинарный и культурный подходы, микроанализ с акцентом на изучение отдельных, специфических эпизодов и ситуаций, позволяющие избежать фаталистического взгляда, изучение прошлого ради прошлого. Они призывают смотреть на историю как на прошлое с открытым, а не предрешенным концом. Но при этом это должен быть синтез истории, но не с социологией, а с литературой, антропологией, искусствоведением и науковедением. Таким образом, акцент делается на том аспекте исторической дисциплины, который сродни искусству и литературе, а не социальным наукам. Отсюда и подзаголовок книги "Нарративы для империи". Преобладавшие прежде сюжеты (политическая мысль, общество, государство, политика, труд, социальная структура, класс, мобилизация масс и революция) должны уступить место другим. Большее внимание должно уделять периоду, который прежде не пользовался вниманием американских славистов, - XVIII - первой половине XIX века.

В трех очерках первой части "Политика, идеология, символы" авторы отказались от традиционной трактовки самодержавия как неизменяющегося субстрата российской политической культуры, сводимого к личности правителя и социальным составляющим власти - дворянству и бюрократии. Самодержавие рассматривается ими как изменяющееся во времени, в культурном и символическом контекстах, влиявших на само понимание власти. Валери А. Кивельсон ("Патримониальные/самодержавные политические убеждения: переоценка политической культуры начала XVIII в.") понимает под политической культурой дворянства



Миронов Борис Николаевич- доктор исторических наук, профессор, ведущий научный сотрудник Санкт-Петербургского филиала Института российской истории РАН.

стр. 152



в XVII - первой трети XVIII в. совокупность представлений, практик и ожиданий, которые сообщали порядок и значимость политической жизни и создавали модели политического поведения, а также формы и символы, в которых это поведение проявлялось и воплощалось. В отличие от своих предшественников автор не считает, что рядовое дворянство было сковано традиционными политическими взглядами, бездумно поддерживало самодержавие и не способно было разделить или понять мотивы верховников, стремившихся ограничить самодержавие. По мнению автора, в XVII в. дворянство действовало гибко и по обстоятельствам, оно то поддерживало, то сопротивлялось усилению государственной власти в соответствии со своими экономическими и социальными интересами, научилось выражать свои желания в петициях. При Петре 1 дворяне познакомились с западными идеями управления. Отдавая предпочтение традиционной московской политической культуре, основанной на личных связях - родстве, дружбе и зависимости, дворянство усвоило полезные ему элементы европейской политической культуры, основанной на рациональности и бюрократии, и использовало их в случае необходимости, как это случилось при воцарении на престол Анны Ивановны в 1730 году. Дворянство не видело противоречий между идеей рационального и институционального управления и идеей личного служения монарху, полагая, что можно служить и государству и монарху. Отказ Анны Ивановны от "кондиций" не означал отказа от рационализации управления на началах законности, как толкуется, например Р. Пайпсом. Верховники отстаивали не идею законности и "конституции", а свои семейные (родовые) интересы. Напротив, рядовое дворянство, добившись для себя новых привилегий от императрицы, ограничивало саму возможность произвола самодержца, способствовало дальнейшему развитию монархии в сторону просвещенного абсолютизма. В этом смысле российская государственность развивалась в том же направлении, что и в западноевропейских странах.

Синтия X. Уиттакер ("Российские историки XVIII в, о самодержавии") анализирует представления 47 российских авторов XVIII в., писавших о политическом режиме и российской истории. Автор разделяет их на три школы - "династистов" (приверженцев идеи династии), "эмпиристов" и "недеспотических абсолютистов". Они искренне (а не цинично или оппортунистично!) и единодушно отстаивали идею неограниченного динамичного просвещенного абсолютизма, опирающегося на законность, институциональные ограничения, знания и просвещенную общественность, и преследующего общее благо. Представители третьей группы различали деспотизм и монархию и выражали надежду, что со временем самодержавие будет ограничено де-юре. Уиттакер отмечает редкий консенсус во взглядах просвещенных людей, общества и самих правителей XVIII в. на самодержавие как на наиболее подходящую форму правления для России. Это единодушие было достигнуто в ходе политического дискурса, в который были вовлечены все образованные люди, дворянство и сами императоры (имеется в виду Петр I и Екатерина II). Общественность была уверена, что поскольку в России появились просвещенные люди, то у монарха нет другой альтернативы как добровольно ограничивать свой произвол, рационализировать управление, опираться на просвещение и общественность. Более того, она уже рассматривала себя в качестве социальной опоры государственных институтов. Вплоть до конца XVIII в. вся Европа разделяла этот наивный оптимизм, констатирует Уиттакер. Идея просвещенного, динамичного, рационального самодержавия XVIII в. принципиально отличалась от идеи статичного, традиционного самодержавия XVII в., рассматривавшей русского царя как уникального православного правителя. Легитимность императора заключалась в том, что он управлял страной рационально и ради общего блага, изменял нравы и традиции в соответствии с духом просвещения, обеспечивая приверженность традиции и православию.

Предметом изучения Ричарда Уортмана ("Российская императорская семья как символ") являются образы и символы, в которых самодержавие представлялось современникам. Вначале он описывает атрибуты монарха XVIII в.; который выступал как выражение трансцендентальных (высших) идеалов, как богоподобная фигура, живущая по своим собственным правилам. Фавориты заменяли монархам семью. В XIX в. произошел радикальный переход к "созданию нового династического сценария", который изображал императора, его супругу и детей как существа смертные, но исключительные, привязанные друг к другу через взаимную любовь и преданность и одновременно тесно связанные с народом воплощаемыми ими национальными чувствами. Члены императорской семьи являлись моделью добродетельного поведения. Уортман полагает, что изменение в символизме монарха было частью долговременной тенденции к десакрализации. В российском варианте этот процесс воспринял специфические черты сентиментального, или раннего романтического, семейного этоса, возникшего в Европе после Французской революции. Марии Федоровне, супруге

стр. 153



императора Павла, приписывается инициатива установления этого семейного идеала монархии в России, четко оформившегося при Николае I. Ключевые ритуальные моменты были прописаны в понятиях семейной преданности, сопровождаемых такими эмоциями, как восторг и оплакивание. Николай 1 использовал императорскую семью как символ династической преемственности и национального единства страны, как модель политической лояльности, Императорская семья стала центральным символом нравственной чистоты российского самодержавия. Такое эмоциональное представление самодержавия осталось доминирующим символом российской монархии до ее конца. К сожалению, автор не ставит важные вопросы: создавали ли навязываемые обществу представления саму политическую реальность и насколько символы отражали реальность?

Переходя к "Представлениям об империи" (вторая часть книги), авторы пытаются охарактеризовать, что современники о ней думали. Кевин Т. Томас ("Собирание отечества:

предложения об организации Российского национального музея в начале XIX в.") анализирует проекты, разработанные двумя учеными немецкого происхождения Фридрихом Аделунгом в 1817 г. и Буркхардом Викманом в 1821 г., об организации Русского национального музея. Эти неосуществленные амбициозные проекты предлагали объединить всевозможные экспонаты под крышей одного государственного учреждения, чтобы продемонстрировать империю в ее чрезвычайном разнообразии, выразить идею исторического прогресса России, крепнувшей от года к году, приобретавшей все более важное значение в международной науке и в историческом развитии человечества.

Натаниэл Найт ("Наука, империя и народ: этнография в Русском географическом обществе, 1845-1855гг.") пишет об основании Русского географического общество (РГО) и рассматривает идеи основателей РГО ("немецкая партия") и "русской партии", объединявшей молодых русских ученых и либеральных бюрократов. "Немецкая партия" отстаивала космополитический подход- развитие вненациональной мировой науки. "Русская партия" видела главную цель в изучении империи для русских, а не для мировой науки; глубоком исследовании образа жизни народов, населявших империю, а не решении абстрактных задач о влиянии географической среды на быт, социальных институтов, рас, антропологии. Этнографическое отделение РГО сосредоточилось на описательной этнографии, на изучении самобытности культур, и стимулировало развитие представления о Российской империи как об уникальном собрании разнообразных народов. Автор стремится показать, что наука играла свою роль в оформлении концепции империи и нации, а империя и народность - в формировании научных концепций.

"Практика империи" (часть третья) рассматривает последнюю как результат взаимодействия народов и культур, входивших в ее состав, периферии и центра, стремившегося к унификации административного и правового пространства империи. Главная идея Томаса Барретта ("Линия неопределенности: граница на Северном Кавказе") - невозможность одним словом определить, что происходило на подвижной российско-кавказской границе в XVIII-XIX веках. Это было не просто завоевание русскими Северного Кавказа и истребление аборигенов, также как и не простое сближение народов и культур, а сложный и потому неопределенный многоаспектный процесс- изменение экологии, уничтожение лесов и адаптация колонистов к своеобразной географической среде, создание новых семей, строительство новых крепостей и поселений и разрушение старых, контрабанда, разбой и шпионаж, взаимодействие культур и социальная мобильность, русификация местного населения и аборигенизация русских, насилие и взаимопомощь, производство и торговля оружием, сельскохозяйственное освоение и торговля товарами и людьми, дезертирство и героизм, сопротивление, сотрудничество и предательство, возвышение и обогащение одних и гибель других. Трудно было провести пограничную линию и не легче идентифицировать людей, живших на ней, как врагов или друзей, завоевателей или побежденных, русских или нерусских, колонистов или воинов. Экономики и культуры пограничных народов в большей степени смешивались, нежели боролись друг с другом. Кроме того, цели и мысли простых людей, непосредственно участвовавших в процессе колонизации и экспансии, и тех, кто его инициировал и им руководил, существенно, а иногда принципиально различались. Автор явно вдохновлен новым подходом к изучению "подвижной границы" в США, получившим распространение в 1990-е годы, который отказался от одностороннего тернерианского взгляда на американскую колонизацию Запада как продвижение демократии и прогресса на "дикий Запад" вместе с белыми американскими колонистами 2 .

В центре внимания Уилларда Сандерлэнда ("Империя крестьян: строительство империи, межэтнические отношения и этнические стереотипы в крестьянском мире Российской империи, 1800-1850гг.") Российская империя первой половины XIX в. как сложное полиэт-

стр. 154



ническое и поликонфессиональное общество, в рамках которого мирно и немирно (чаще мирно!) сосуществовали сотни народов. Высокая политика и культура и полиэтнический мир крестьян взаимодействовали, но самые главные события происходили все-таки в среде крестьян разных национальностей - Россия была прежде всего "империей крестьян". Русские крестьяне, по мнению Сандерлэнда, считали все земли русскими - принадлежавшими России. Они колонизовали территорию, не думая о цивилизаторской миссии, всегда были в поиске лучшей земли. Русские были идеальными колонизаторами - они принимали социальный мир других народов, куда они приходили, таким, каким он есть, и не пытались его изменить. Они приносили с собой свой образ жизни, но могли в случае необходимости и ассимилироваться. Аборигены вели себя аналогичным образом. В глазах крестьян этническая принадлежность не являлась ни признаком принадлежности к империи, ни главным национальным признаком; они просто, как и другие этносы, использовали это как тактический прием. Этнические стереотипы, которые бытовали среди русских, были амбивалентными, неоднозначными и изменялись со временем, отражая, по мнению автора скорее представления образованных русских и чиновников, имевших дело с нерусскими, но бытовавшими и в простонародье.

По мнению Стивена Л. Хока ("Крепостная экономика, крестьянская семья и социальный порядок"), крестьянскую экономику невозможно постичь, опираясь на понятия класса, закона и частной собственности, поскольку крестьянское хозяйство ориентировалось на производство необходимых средств существования для собственной семьи, а не на получение прибыли. Сельская община минимизировала риск, уравнивала бремя издержек и шансы, обеспечивала высокую степень выживаемости и ограничивала возможности помещиков увеличивать эксплуатацию крестьян. Созданная крестьянами политико-экономическая система была эффективна. (Считать ее неэффективной можно лишь в том случае, если подходить к ней с точки зрения капиталистической системы хозяйствования 3 .)

Грегори Л, Фриз ("Институцианализация благочестия: церковь и народная религия, 1750-1850гг.") предлагает принципиально новую концепцию истории Русской православной церкви (РПЦ). По его мнению, в период империи происходило институциональное укрепление церкви - централизация, или синодизация управления, профессионализация духовенства посредством специального образования, функционализация, специализация органов управления церкви. РПЦ обрела свою сферу в социальной жизни общества. Ее бюрократизация (в веберианском смысле), или рационализация административной структуры и практики была аналогичной государственному управлению. Параллельно с этим усиливалась духовная миссия - унифицировалось народное православие, проводилось строгое отделение священного от мирского; принимались меры по поддержанию внешнего порядка в храме, улучшалось материальное положение церкви и духовенства. Значительные усилия направлялись на приведение народного благочестия в соответствие с канонами православия, что вызывало сильные протесты и сопротивление снизу.

Тема "Индивид и общественность" (четвертая часть) объединяет три статьи. В одной по-новому трактуется взаимодействие человека и общества, в других анализируется два важных периода в истории становления гражданского общества в России: последняя четверть XVIII в. (момент появления первых его элементов) и 1860-1870-е годы, когда оно достигло достаточно высокой степени развития. Дэвид Л. Рансел ("Русская купеческая семья XVIII в. в период расцвета и упадка") осуществил соответствующее микроисследование на основе дневника дмитровского купца И. А. Толченова (1754 - после 1812 г.). Частная жизнь купца рассматривается на фоне русской жизни второй половины XVIII- начала XIX веков. Автор размышляет о типичности судьбы Толченова, о факторах успеха и упадка, о социальной мобильности и нобилитации купечества, об образовании, воспитании и демографических аспектах.

Дуглас Смит ("Масонство и общественность в России XVIII в.") рассматривает проблему становления в России публичной сферы (гражданского общества), промежуточный между семьей и государством. Смит показывает, что при Екатерине II в России возникло (в дискурсивном и физическом смысле) гражданское общество, в формировании которого масоны сыграли важную роль. Театры, литературные общества, журналы, клубы, масонские ложи и другие общественные институты служили местом для дискуссией и выражения собственного мнения. Особенно была велика роль прессы и издательств 4 . Публичные действия все больше воспринимаются как акты общественного самосознания. Смит обоснованно полагает, что дискуссия между масонами и их противниками, в которую в 1780-е гг. включилась Екатерина II, показала, что общественное мнение стало фактом общественной жизни. Закрытость и секретность масонских лож, по мнению автора, были связаны с масонским пониманием добродетели 5 .

стр. 155



Ирина Паперно ("К пониманию значения самоубийства: российская пресса в период Великих реформ") исследует отражение самоубийства в русской прессе 1860-1880-х годов. По ее мнению, в этом дискурсе нашли выражение различные социальные, научные и философские проблемы, волновавшие российское общество, и различные идеологические течения. Для позитивистов самоубийство служило пробным камнем в вопросе о свободе воли и детерминизме (с сильным аргументом в пользу последнего) - роковой загадкой и трагическим упреком, свидетельством недоступности знания об истинных причинах явлений душевной жизни. Противники позитивистов видели в самоубийстве следствие нигилизма, атеизма, растущей бедности, развития цивилизации и капитализма, душевной болезни. В ходе дискурса общественность нашла метафорическое решение проблемы: "разложение общества" стало метафорой неблагополучия, "вскрытие" - процесса познания общества, "патология коллективного тела" - самоубийства. Эти метафоры примиряли противоречия между индивидуальным и коллективным, медицинской и социальной точкой зрения, частным и публичным 6

При всем разнообразии интерпретаций и методологических подходов все статьи сборника объединяют общие черты.

(1) Сосредотачиваясь в своем анализе на отдельных эпизодах и ситуациях, авторы не ищут общих тенденций, закономерностей, избегают количественных данных, не обращаются к методологии современных социальных наук. Они избегают причинных объяснений, которые были бы не понятны современникам; стремятся к интерпретации изучаемого казуса в понятиях и нормах, свойственных людям XVIII-XIX веков; уделяют большое внимание обыденным ритуалам, рутине, манере общения, идентификации, словом - повседневной жизни.

(2) Авторы отказались от парадигмы кризиса империи, хотя и не проявили склонность заменить ее парадигмой успеха. Они считают, что люди и институты стремились поддерживать империю как живой функционирующий организм: представители элиты часто эффективно объединялись, чтобы отстаивать свои интересы, интеллектуалы организовывали клубы и салоны для обсуждения насущных проблем, крестьянство находило оптимальную экономическую стратегию для выживания, издатели печатали много разнообразных газет, журналов и книг для удовлетворения интересов публики, самодержавие со временем изменяло свое лицо с целью добиться расположения общественного мнения. По крайней мере до 1820-х годов правительство и общество действовали в согласии, образуя сильное государство, благодаря чему изменяющееся, корректирующее само себя самодержавие победоносно вышло из эпохи смут и революций, охвативших всю Европу в конце XVIII - начале XIX века. И вплоть до начала XX в., несмотря на строгий контроль и периодические преследования, общество вело интенсивную интеллектуальную, деловую и гражданскую жизнь.

(3) Авторы не настроены враждебно к царизму, российскому правительству и обществу, а смотрят на них как на акторов, обеспокоенных состоянием страны и действующих в меру своих возможностей и понимания ради поддержания империи в "рабочем состоянии". Они отказались и от традиционного противопоставления общества и государства. По-иному определяется само понятие деятельности вообще и общественной, в частности: общество составлено из отдельных групп и индивидов, которые не обязательно действуют против государства, а чаще всего преследуя свои собственные интересы, решая свои специфические проблемы. При исследовании же взаимодействия общества и государства внимание историков перемещается из центра на периферию, от центрального правительства к провинциальным институтам и вообще к структурам, автономным от министерств. Авторы стремятся оценить взаимодействие между социальной практикой на местах и управлением из центра.

(4) Понятиям "публика" (общественность) и "семья" отдается предпочтение перед традиционным и политизированным понятием "общество". Сам факт возникновения общественности рассматривается как начало гражданского общества. Семья - активный посредник между человеком и государством, человеком и обществом - определяла организационные принципы политической и экономической жизни и сама являлась центром власти, контролирующим повседневную жизнь людей. Семьи родовитых дворян играли важную роль в политической жизни и во взаимодействии дворянства и самодержавия. Крестьянские семьи разделяли власть с помещиком и общиной и поддерживали экономический порядок, который соответствовал их внутренней структуре. Купеческие семьи функционировали как независимые от государства капиталистические предприятия, самостоятельно устраивающие свою жизнь. Некоторые интеллектуалы XVIII - первой половины XIX в. рассматривали семью как модель отношений в государстве.

(5) Авторы отказались от противопоставления России и Запада: Россия часть Европы.

стр. 156



Они приглашают смотреть на Российскую империю как на вариант европейской империи, с ее космополитической элитой, многонациональной периферией и разнообразием культур, не только притеснявшей народы, входившие в ее состав, но и взаимодействующей с ними, идущей навстречу их интересам.

Коллективу авторов в основном удалось реализовать первоначальные намерения. Вместе с тем в ходе исследования возникли новые проблемы. Некоторые из них сформулировала Бурбанк в заключении рассматриваемой книги.

Европоцентризм мышления и тех социальных категорий, которыми пользовались образованные россияне, до некоторой степени мешает понимать российские особенности, полагает Бурбанк, так как значительная часть населения их не разделяла. Автор ставит интересный (в духе постмодернистской эпистемологии) вопрос: не исчезнет ли представление о России как о стране отсталой и как бы запрограммированной на кризис, если мы (историки) сконструируем специальные категории анализа, исходя из особенностей поведения и ценностной системы россиян, а не западного человека, другими словами, если социальное поведение россиян будет интерпретироваться в понятиях самого российского общества конкретной эпохи? Ведь многое, что кажется с точки зрения западного человека нецелесообразным, несовершенным, неуспешным или неэффективным, на самом деле таковым не являлось (например, крестьянская экономика выживания). В связи с этим Бурбанк считает целесообразным, чтобы историки проанализировали понятия, которые они используют, в особенности те, которые важны для установления исторической возможности и реконструкции того, как люди осмысливают, сознают окружающую действительность. Например, что считать успехом и поражением? Можно ли компромисс считать успехом, как в случае с дворянством начала XVIII в., которое усвоило элементы европейские идеи и сохранило элементы традиционной политической культуры? Что считать началом и концом? 1861-й год- был началом эры демократии или началом полного конца старой эпохи крепостничества? Может ли период империи характеризоваться как целостный и специфический период в истории России? Кстати, мне кажется, что для англоязычных исследований назрела необходимость ввести терминологическое различие между "русский" и "российский", так как английскому читателю непонятно, когда речь идет о русских, когда о россиянах, когда о Великороссии, когда о России.

Дальнейшего изучения требует, по мнению Бурбанк, проблема соотношения центра и периферии. Насколько периферия отличалась от центра, насколько она была местом приложения сил центрального правительства, стремившегося сделать ее интегральной частью империи? Насколько правительство преуспевало в своей деятельности? Сложилась ли российская культура, и если да, то каковы были ее составляющие? Что можно сказать о мотивации россиян и социальных структур, которые поддерживали и ограничивали социальные действия и воображение?

Важна, считает Бурбанк, и неизученная проблема - патриархальность как центральная идея в структуре российской культуры. Не ставила ли всепроникающая власть патриархов пределы институционным реформам, экономическим изменениям, капиталистическому развитию? Был ли брошен вызов власти патриархов в период империи?

Бурбанк признает, что в книге упущен международный контекст развития России. Она формулирует ряд актуальных вопросов, требующих изучения. Среди них: в каком отношении находились международный статус России и ее возможности? Был ли статус великой державы выбором или императивом для верховной власти? Расширение империи требовало дополнительных издержек или увеличивало ресурсы, повышало стабильность или, наоборот, ее подрывало?

Эта неординарная книга включает работы плюралистичные и новые по методологии, интерпретациям, по сюжетам, относящимся преимущественно к дореформенной эпохе. В современной американской историографии сосуществуют различные направления. Наиболее важные - постмодернизм, социальная история, психоистория, клиометрика, неомарксисты, школа "Анналов", историческая антропология 7 . Авторы придерживаются важнейших принципов, приемов наблюдения и интерпретации данных, постулируемых исторической антропологией, а с точки зрения эпистемологии принадлежат к "практическим реалистам". Они используют разные методики, готовы использовать идеи постмодернистов в их умеренном варианте, например дискурс-анализ, не принимая крайностей, вроде того, что прошлое создается самими историками. Авторы придерживаться компромисса: язык порождает, но также и отражает социальную реальность; он содержит в себе социальный мир, но может быть также использован для его описания и объяснения; социальные явления обретают значение в жизни людей через дискурс, но они реально существуют, ограничивая или

стр. 157



способствуя действиям отдельных людей и социальных групп. Авторы не утратили веру в то, что значение, объяснение, смысл социальных явлений, также как относительная и вечно изменяющаяся историческая истина - не пустые звуки для исследователя.

Смущает перекос исследовательского интереса в сторону простого нарратива, микроисследования и сосредоточенности на отдельных эпизодах и событиях. Такой подход имеет плюсы - глубина анализа, возможность обнаружить важные детали и нюансы, ускользающие при макроанализе. Но гарантию избежать фатализма, предвзятости и презентизма подобный подход не дает. И в эпизоде будет мерещиться кризис, если у историка есть, как признался один отечественный исследователь революции 1917 г., навязчивое желание увидеть именно "спрятавшуюся до поры до времени смуту" 8 . К тому же нарративный подход имеет очевидные минусы - фрагментарность, неясность, неопределенность получаемых результатов, невозможность получить общую картину. Это все равно что смотреть на большое живописное полотно вблизи, через увеличительное стекло - в пейзаже увидишь травинку, в портрете - носок сапога, а самого пейзажа или портрета не увидишь. Если бы историки всегда изучали только эпизоды и события, причем в понятиях современников, или источников, мы бы никогда не имели представления об общих исторических тенденциях, закономерностях, выраженных в понятиях современных социальных наук. Мы располагали бы книгой анекдотов, в лучшем случае целым собранием старинных книг, занимательных и любопытных, но в общем- то бесполезных для современного человека. Только на фоне и на базе прежде выполненных капитальных исследований по социальной, экономической и политической истории, охватывающих большие периоды и применяющих современную научную терминологию, микроисследования имеют большой смысл, дополняя, уточняя, детализируя, углубляя картину, полученную в ходе макроисследований, а иногда позволяют увидеть и нечто новое. По большому счету, ни макро-, ни микроисследования не могут вполне удовлетворить: первые - из-за того, что хорошо видят лес, замечают деревья, но не видят кусты, цветы и грибы, вторые - потому, что хорошо видят цветы, грибы и кусты, замечают деревья, но не видят леса, а также из-за огромной вариабельности результатов. Разумеется очень важно знать, что сами люди думали о стране, в которой они жили, но этого недостаточно - нужно знать, что же эта страна представляла, если не объективно, то хотя бы в сравнении с другими народами. Как оценить, например, в какой стране жили советские люди в 1950-1970-е годы, если не использовать данные о национальном доходе, смертности, зарплате, соблюдении прав человека и другие абстрактные показатели и понятия современной экономической науки, социологии и психологии?

Авторы отдают себе в этом отчет. Бурбан озабоченно вопрошает: как соединить маленькие истории событий в большую историю процессов, как объединить результаты отдельных маленьких трагедий и триумфов в общую картину, которую также желательно иметь? Но не дает ответа, указывая лишь, что этот вопрос слышится от историков, работающих во всех областях и во всех странах, поскольку постструктуралистские, феминистские, постмодернистские исследования поставили под сомнения интерпретации, основанные на постулатах классической эпистемологии. В этой дискуссии должны принять участие и русисты, если хотят, чтобы результаты их исследований вошли в общий фонд мировой историографии.

Авторы отходят от клише холодной войны, когда не только СССР, но и Россия рассматривались как империя зла, обреченная на кризис. Их взгляды гармоничны новым течениям в отечественной историографии, также предлагающим смотреть на Россию как нормальную европейскую страну.

Рецензируемая книга формулирует свежие вопросы и ставит новые задачи. Она может рассматриваться как манифест современных американских русистов.

Примечания

1. Imperial Russia: New Histories for the Empire. Bloomington and Indianapolis. Indiana University Press. 1998. 359 p.

2. Under an Open Sky: Rethinking America's Western Past. N. Y. 1992; Trails: Towards a New Western History. Lawrence. 1991.

3. Более подробно см.: ХОК С. Л. Крепостное право и социальный контроль в России. Петровское, село Тамбовской губернии. М. 1993.

4. MARKER Q. Publishing, Printing, and the Origins of Intellectual Life in Russia, 1700-1800. Princeton. 1985, p. 71,105, 202.

стр. 158



5. См.: SMITH D. Working the Rough Stone: Freemasonry and Society in Eighteenth-Century Russia, DeKalb. 1999.

6. Более подробно см.: ПАПЕРНО И. Самоубийство как культурный институт. М. 1999.

7. ЖУК С. И. Заметки о современной американской историографии. - Вопросы истории, 1995, N 10; СМИТ С. Постмодернизм и социальная история. - Вопросы истории, 1998, N 8; APPLEBY Т., HUNT L, JACOB М. Telling the Truth about History. N. Y., 1994; HIMMELFARB G. The New History and the Old. Cambridge, Lnd. 1987; NOVICK P. That Noble Dream: The "Objectivity Question" and the American Historical Profession. Cambridge et al. 1990,

8. Российский старый порядок: опыт исторического синтеза. "Круглый стол". - Отечественная история, 2000, N 6, с. 65.

стр. 159

Просмотры
Личные инструменты